Аромат колдовской свечи - Страница 14


К оглавлению

14
* * *

Странно подумать, что когда-то он относился к февралю равнодушно. Этот месяц был для него промежуточным: короткий мост между зимой, которую он любил, и весной, которую терпеть не мог из-за слякоти. Этот месяц – месяц простуд, усталости и депрессий для других – для Родиона проскальзывал незаметно, пресно. Вирусы в этот месяц его никогда не одолевали, депрессия обходила стороной. Даже мужской праздник, раньше именуемый Днем Советской Армии, был не его: он никогда не служил в армии, советские праздники не любил, как не любил и всю ту эпоху. А к новомодным «буржуйским», вроде Дня святого Валентина, не испытывал доверия.

Тридцать февралей промелькнули, не отпечатавшись ни в памяти, ни в душе, ни в сердце. Он споткнулся о тридцать первый, четко о его середину, о тот пресловутый пафосный день влюбленных (ох, не зря он относился с подозрением к иноземным праздникам!).

Ее звали Мишель. Конечно, в паспорте было записано другое имя, но мало кто знал его. Всем она представлялась как Мишель, и никто даже не посмел усомниться в том, что это имя – неродное, так оно шло ей, тонкой, как стебель маргаритки, воздушной, как ветер, хрупкой, как китайский фарфор, с огромными, немного наивными темными глазами и стрижкой «гаврош». Кто-то как-то пустил слух, что у Мишель были французские корни, и все в это охотно поверили. А иначе и быть не могло. Только она могла носить купленные в секонд-хенде вещи так, что они казались дизайнерскими. Если бы кто-нибудь осмелился повторить ее стиль, то выглядел бы смешно, она же всегда, в любой тряпке, в любых, даже самых безумных сочетаниях расцветок, фактур и стилей, выглядела богиней.

Только она могла курить крепкие папиросы без фильтра с таким изяществом, будто то были тонкие ментоловые сигаретки. И не выглядеть при этом вульгарной.

Только на ней «Красная Москва» (которую она покупала не из-за отсутствия денег, а потому, что не признавала других духов) раскрывалась не хуже избитых шанелей и диоров.

Пластмассовая бижутерия, кожаные и нитяные «фенечки» шли ей куда больше бриллиантов. Бриллианты ей тоже пошли бы, но драгоценности она не любила.

Только она поправляла волосы таким сексуальным движением руки, что находящиеся в радиусе ста метров мужские особи попадали в неловкое положение. Многие знакомые пытались скопировать у нее этот жест, но так и не смогли наполнить его той естественной сексуальностью, которая была у Мишель.

Он познакомился с ней на вечеринке по случаю пресловутого дня влюбленных, на которую не хотел идти, но в последний момент поддался на уговоры приятеля. С кем пришла на праздник Мишель, так и осталось тайной. И было неясно, что у нее может быть общего с этой компанией, состоящей из пьяных хамоватых мужиков и разгульного поведения девок.

Ей было скучно, но она почему-то не уходила. Родион тоже чувствовал себя не в своей тарелке, Мишель это сразу поняла и первая подошла к нему.

– Терпеть не могу этот день, – сказала она. Не ради того чтобы завязать знакомство, а потому что действительно терпеть не могла этот день, но сказать об этом ей оказалось некому, кроме Родиона.

– Уйдем отсюда? – спросил он, постаравшись избежать пошловатого намека в интонации. Вместо ответа она с готовностью обмотала вокруг шеи длинный и широкий шарф.

Они до утра бродили по февральским улицам. То молча, то перебрасываясь короткими фразами. О себе она ничего, кроме того, что ее зовут Мишель и что она художница, не рассказала. В основном говорил Родион: вспоминал какие-то истории, которые ему самому казались глупыми. Но Мишель вежливо улыбалась и делала заинтересованный вид.

Потом она пригласила его в одно богемное кафе пить кофе и курить кальян. Ее приветствовали странные личности в намотанных на шеи вязаных шарфах, с прокуренными или простуженными голосами, небритые, длинноволосые, похожие на хиппи из семидесятых, в круглых или квадратных очках. Она отвечала на приветствия с такой искренней жизнерадостностью, будто все эти личности были ее обожаемыми братьями и сестрами, расцеловывалась с ними в обе щеки, чем вызывала у Родиона необъяснимые и неоправданные уколы ревности. Ему хотелось влиться в ее мир, но он не носил ни круглых очков, ни длинных шарфов, ни ботинок на толстой подошве, ни обтрепанных по краю брюк, не курил папиросы, а в картинных галереях был всего пару раз, да и то в школьные времена, по обязаловке.

Ему хотелось, чтобы она принадлежала ему целиком. С ее папиросами, «Красной Москвой», грубой вязки шарфами и трикотажем из бабкиного сундука, с французскими корнями, с видимой невинностью, так не сочетающейся с бурными оргазмами, с ее пороками и добродетелями, с безумными сочетаниями цветов на ее картинах, с ее абстрактностью в мыслях и консервативностью в привычках. Но она ему не принадлежала, как не принадлежала никому.

Она бывала с ним, а потом внезапно исчезала и через некоторое время вновь появлялась. И никогда нельзя было угадать, когда она уйдет (это всегда происходило в самые неожиданные моменты), сколько будет отсутствовать и сколько вновь пробудет с ним после возвращения. Он никогда не спрашивал Мишель, куда она уходит, хоть и догадывался, что во время своих отлучек она душой и телом бывала с другими. Он сгорал от ревности, сходил с ума от тоски по ней, вычеркивал ее из своей жизни (но не из сердца и мыслей) и вновь прощал ей грехи, когда она возвращалась. И все опять шло по знакомому кругу, начало которому было положено в тридцать первом феврале, два года назад.

Но круг грозил вскоре разорваться, потому что в этот раз Мишель собиралась уйти навсегда.

14